В ожидании. Литературная пауза

Альгирдас Руйбис

Альгирдас Руйбис

«Музыканты, скульпторы и прочие – ау?» – так заканчивается декларация имажинистов 1919 года. Вот «Новая музыкальная газета» и решила, спустя почти сто лет, поискать среди музыкантов… литераторов. Ведь многие авторы нашего издания – талантливые исполнители, виртуозно владеющие не только своим инструментом, но и словом. Поэтому редакция решила: новой рубрике быть. У нас всегда non-stop новостей о музыкальной жизни Казахстана и ближайшего зарубежья, поэтому пора бы иногда делать паузу. Но паузу тоже звучащую – музыкой слова. Итак, ждём ваших опусов для нового раздела: сегодня у нас «Литературная пауза».

Мы рады познакомить наших читателей с первым автором. Альгирдасу Руйбису 24 года. Родился он в подмосковном городе Королёве. В мае 2016 года сдал государственные экзамены и защитил диплом в легендарном Литературном институте имени А.М. Горького в Москве. «Очерк и публицистика» написано у него в дипломе под специальностью, которая называется непривычным сочетанием для непосвящённых – «литературный работник». Альгис (так сокращённо называют его друзья) – профессиональный музыкант, в 2011 году окончил ГМК имени Гнесиных  по специальности контрабас, класс преподавателя Г. А. Бельской. Кстати, уже давно ставший классиком писатель Юрий Павлович Казаков, тоже был контрабасистом… Поэтому можно сказать, что оркестрантами в литературе установлена весьма высокая планка!

А так как сейчас и в колледжах, и в консерваториях пора сессий и госэкзаменов, рассказ  «В ожидании» наверняка прозвучит в унисон с настроением тысяч студентов.

 

В ожидании

За два месяца склеили оперу. Шутка ли – перед самым выпускным браться учить оперу. Пусть небольшую, но все-таки оперу. Это была «Алеко» – первая опера Рахманинова, его дипломная работа. Рахманинову при постановке, как известно, помогал Чайковский. А нам?

И как всегда, на последней репетиции выяснилось, что все сырое, что играть мы не умеем и никогда не умели, и руки у нас растут… Вообще, – удивительно расхлябанный народ. Расхлябанность, которая проявляется во всем, от политической несостоятельности до нравственной безответственности.

И как всегда – слепая вера в то, что всё получится; мы победим! Что вот-де, не получалось два месяца, не учились партии, не строилось, не ладилось… А сейчас мы выйдем, сядем, начнем, и всё пойдет само собой, всё потечет, мы достигнем гармонии: она разольется, и мы утопим в ней зал.

А кто там, в зрительном зале? Да разве им важно, что происходит на сцене. Разве пришли они за тем, чтобы ощутить эту… гармонию?

Конечно, на последнем концерте будет много народу. Придут те, кто обычно не ходил: педагоги, студенты других отделений, придут родители, – но им-то, родителям, важно ли, что произойдёт? Как бы не так – многие из них вообще не понимают музыку. Они придут посмотреть на свое чадо, чтобы потом похвастаться при случае: вот, дескать, – мой-то колледж музыкальный окончил. А на сцене, в огнях горячих ламп и искрящихся софитов, будут сидеть и изображать музыку в платьях по щиколотку, в черных смокингах, накрахмаленных рубашках и лакированных туфлях; все разодетые, расфуфыренные, прилизанные, прокуренные, надушенные…

Концерты проводились в нашем училище регулярно. Каждую неделю у кого-нибудь были прослушивания, конкурс или отчет. Большие концерты проводились реже: раз в полугодье, но поскольку кафедр было много, создавалось впечатление, что и они идут один за другим.

В концертном зале не было кулис в привычном понимании этого слова – не было «карманов», в которые можно было бы спрятаться. Позади зала находились помещения: коридоры, гримерки, уборные, комната дирижера. Я говорю «было», но они и теперь есть и, может быть, даже лучше, чем прежде, но для меня все теперь в прошедшем времени.

Широкие лестничные пролёты огромного здания – наверх, наверх! на каждом этаже занимаются, и все звуки, пока поднимаешься, сливаются в один общий гул – они не снятся мне во сне. Снились в детстве, когда я еще не подозревал об их существовании, или, может, то были бесконечные лестницы Большого, куда отец меня часто водил, когда я был маленький. Первый раз он долго рассказывал об опере, певцах, многих из которых знал лично, а попали мы в итоге на оркестр, который находился на сцене, а не в яме, где, по словам отца, было его законное место. Но запомнил я тогда даже не игру оркестра, а то, как мы сидели с отцом в ложе – в отдельной кабине; можно было задвинуть шторы из красного бархата и не видеть, как играет оркестр. Мне запомнился белый пузырчатый шоколад, который я тогда впервые попробовал, и всю дорогу до дома я спрашивал отца: правда, что это не сыр – я никак не мог поверить.

*  *  *

Мы шли на самую последнюю, наигенеральнейшую репетицию –заключительный прогон. После неё – перерыв два часа, и – концерт. Если сейчас мы не соберёмся, то – не соберёмся никогда. Но опять всё повторилось, ещё хуже, чем вчера. Те же «грабли», те же ошибки. Хор ни к чёрту. Оркестр фальшивит. То один, то другой отстаёт, сбивается с темпа. Солисты вступают не там, где положено. Трагедия…

Дирижёр, выбившись из сил, уже не ругается. Он только морщит свое худое орлиное лицо и сухо начинает из-за такта. Наконец и он не выдержал. За полчаса до конца репетиции, он остановил оркестр, бросил палочку на пюпитр и сказал:

— Вы всегда, сколько я вас знаю, готовы не до конца. Но всегда, в последний момент, вы собирались, и мы показывали то, что надо показывать. Посмотрим, что будет сегодня. Всё.

«Он тоже надеется на чудо», – подумал я. Эта странная, непостижимая черта – надеяться на авось. Ждать чуда от самих себя.

Я знал, что чуда произойти не может. Мы сыграем если не паршиво, то средне. Но хуже, чем всегда: обычно нам везло, мы собирались, и, можно сказать, происходило чудо. Но только не сегодня.

По всем приметам, чтобы хорошо сыграть сегодня, мы уже должны были играть сейчас, на прогоне.

Что-то происходило всегда на концертах: мы ждали за кулисами, ещё недавно обруганные, болтали, смеялись, подтрунивали друг над другом. Появлялся дирижёр в костюме с бабочкой и улыбкой до ушей – словно два часа назад не было ни стонов, ни ругательств, ни криков. Как будто видит он нас в первый раз и очень нами доволен.

*  *  *

Ступени вели на 9 этаж, где находился наш кабинет, возле которого грузно стояли несгораемые шкафы, в которых студенты хранили свои инструменты. Кабинет маленький, узкий; размеры стоящих в ожидании инструментов резко сокращали площадь почти в два раза. Но вид за окном был хороший, внизу переулок, на противоположной стороне которого – посольство Исландии. Если зайти теперь в кабинет, наверняка будет чисто и убрано; но во время моего пребывания, там было накурено, повсюду бардак, белый пластмассовый подоконник был постоянно в каких-то пятнах. Справа за дверью встроенный в стену шкафчик для нот и прочих вещей. На верхней дверце отдельной полки – под самым потолком – с внутренней стороны нарисована картина. Абстракция – портрет (это можно понять по тому, как прорисован глаз) одного человека. Эта картина – одна из немногих вещей, которых я оставил в кабинете (может, еще железную кружку, которую просто не нашел в последний день, когда забирал вещи). Я больше унёс с собой, чем оставил: забрал ноты, которые мне не принадлежали, хотя играть больше не собирался; специально в диспетчерской взял ключ от малого репетиционного зала, и оттуда стащил партитуру оперы, как тогда думал – не только на память: хотел сделать раскадровку для поступления в один институт. Забрал пьесу Зюскинда, – на обложке Магритт, – которая всё время маячила в кабинете.

На первом этаже находилась столовая. Она была как бы проходом, огромным коридором, ведущим из училища в Академию. В первый год моего обучения столовая была на ремонте. В одном из кабинетов на 3 этаже временно располагался магазинчик. Потом, когда столовую заново открыли после ремонта, старожилы говорили, что она испортилась: стало дорого и не так вкусно как раньше. Столовая становилась залом ожидания, местом встречи всего оркестра за 15 минут до выхода на сцену. Дальше в узкий тёмный коридор, несколько маршей вверх по винтовой лестнице – и мы оказывались за сценой. Там ждали ещё несколько минут – самых долгих минут, толпились в узком проходе, рассредоточиваясь на две группы: одна входила в левую дверь, другая в правую – сразу на сцену. Но в столовой, в минуты ожидания, происходили самые задушевные разговоры, которых просто не могло быть в другом месте и в другое время. Все старались как-нибудь тихо развлечься. Потом всё быстро забывалось – после концерта все расходились, каждый в своей компании.

*  *  *

Он был странным существом, наш дирижер. Жутко педантичный, до мерзости холоднокровный в своей бешеной энергии, он обладал миниатюрным «женским» тельцем и «львиной» гривой тёмно-русых волос. Он смотрел на нас, как хищник смотрит на стадо оленей, одним броском заставлял повиноваться своей железной воле. Говорили, что он бывший военный дирижер, подполковник, был «сослан» к нам за свой неукротимый темперамент. О себе говорил, что он валторнист, окончивший консерваторию на дирижёра, а о своем военном прошлом, которое отражалось даже на манере взмахивания палочкой, вспоминал только когда кому-нибудь из ребят приходила повестка. Впрочем, и без его помощи в армии все музыканты устраивались в оркестры, а многим посчастливилось играть на параде на Красной площади.

*  *  *

Фамилий многих уже не помню. Вспоминаются лица. Но лица изменятся с годами, и, рано или поздно, их будет не узнать. Сейчас я пока помню многое из того, что вскоре навсегда забуду. Пройдет еще пять лет, потом еще, и все сольется в один пучок света, несущийся ко мне сквозь исчезающее прошлое. Но писать об этом – не для того, чтобы запечатлеть уходящие воспоминания и оставить с собой, а для того чтобы с ними расстаться. Перенесённые на бумагу они застывают и мертвеют. И дают мне возможность дышать днем настоящего.

Семинар очерка и публицистики под руководством Юрия Сергеевича Апенченко

Семинар очерка и публицистики под руководством Юрия Сергеевича Апенченко

— Что дало вам музыкальное образование в плане письма?

— Не знаю… Я могу наговорить много банальных слов о том, что стараюсь чувствовать ритм, мелодию фразы прежде её смысла, что стремлюсь строить текст, как музыкальное произведение; но пока из этого ничего путного не выходит. Впрочем, на первом семинаре современной литературы мы обсуждали Юрия Павловича Казакова – я на тот семинар не пришел и прочитал его рассказы позже. Вот с кого бы я хотел брать пример – я понял это, когда прочитал «Во сне ты горько плакал», но не тогда, когда узнал, что я закончил тот же колледж, что и он когда-то, и играл на том же инструменте…

         — Как «музыкальность» помогает выбранному вами направлению: очерк и публицистика?

         — Думаю, что скорее мешает, чем помогает. Может быть, поэтому мне не удалось еще написать ни одной нормальной статьи, хотя я пытался. С другой стороны, это могло быть, и вернее всего было, не из-за «музыкальности», а как раз по причине её отсутствия. Я не был слишком музыкально одаренным человеком. Музыка – это аналитика, чистая математика, которой мне всегда недоставало. Поэтому, стоило заняться чем-то другим, менее «музыкальным».

— То есть литература это «шаг назад»?

— И да, и нет. Я бы был третьесортным музыкантом, если бы остался. Лучшее на что я бы мог рассчитывать – это работа в среднем оркестре, да и то «на вторых ролях». А в литературе свои перспективы я создаю себе сам, и, какими бы туманными они ни казались, все же в будущее я смотрю – с надеждой или без, но смотрю в него. А остальное остаётся в прошлом.

*  *  *

Сейчас, с грустью и радостью вспоминая те дни, когда каждый студент преображался, да и сам дирижер из злобной крысы (словно в сказке о Щелкунчике) превращался в весёлого сытого кота: теперь, прищурив глаза, он обаятельно ухмылялся. И каждый понимал, что это только маска – психологический настрой перед «финальной битвой». Им он владел сполна, но кто знает: так ли просто он ему давался?

Настал долгий перерыв, после которого все, в парадной форме и с инструментами, должны были собраться в опустевшей столовой, затем подождать ещё с полчаса – пока не придёт дирижёр и его помощник, и мы отправимся наверх, в закулисье, и будем ждать, пока нас не объявят.

В перерыве каждый занимался кто чем: делать что-либо было уже бесполезно. Кто-то сидел в столовой и без умолку болтал с приятелями, кто-то бегал по десять раз на сачок и там нервно курил, другие просто маялись на мягких диванчиках в холле, кто-то запирался в классе и начинал отмечать (хотя большинство имели терпение и «гудели» после концерта); тем временем стали подходить зрители – друзья, родные – и оркестранты спускались к своим, помогая занять лучшие места… Обычно в такие предконцертные вечера я заводил самые неожиданные знакомства с теми людьми, которых знал, но с которыми в любое другое время я не сказал бы и пары фраз.

Но в тот раз все, мне так казалось, были охвачены общей апатией, все ждали провала, – слишком всё было шито белыми нитками. Я тоже поддался общей тоске. Я был готов усомниться даже в той закономерности, по которой наш студенческий оркестр во все времена лучше всего играл во время самого концерта, чем на репетициях. Музыканты собирались в самый последний момент и «давали звук» – раскрывались всей душой. Но в этот вечер всё было не так. Тревога прокралась даже в душу к дирижёру, перелилась через руку и проникала в палочку.

*  *  *

Мне было лет двенадцать, одним апрельским вечером я помогал в огороде – копал грядку, наверное. К тому времени я уже ходил несколько лет в музыкальную школу, но музыка меня не цепляла. Играла радиостанция (ее теперь уже нет) популярной классической музыки, льющейся без перерыва. У меня тогда была только одна любимая композиция: эпизод из увертюры к «Вильгельму Теллю» Россини. Я гуляю по свежевскопанной земле, еще не обрамленной грядками. И вот я застываю в ожидании, – кажется, сейчас должна начаться. Но звучит не она, а другая. В ближайшие дни и месяцы я буду подбирать ее на фортепьяно, буду напевать мелодию знакомым, желая узнать, кто автор музыки, и как она называется. А узнав, буду искать ее ноты, потом ноты других произведений, буду слушать, буду читать, играть… А пока я застыл там на мягкой, как ковер земле; хотя звучат уже другие мелодии – я их не слышу…

*  *  *

Это был наш последний концерт вместе. Дальше пройдут госэкзамены, потом выпускной, на котором мы, правда, тоже будем вместе, но уже в качестве зрителей в зале, томиться в ожидании своего последнего «сольного» выхода за дипломом. После этого каждый пойдёт своей стезей.

Если бы тогда нам сказали, что главным, что объединяло нас эти четыре года, был оркестр, то лучшие из нас, наверное, просто промолчали бы.

*  *  *

Был конец мая, стояла душная погода. Где-то невдалеке шла гроза без дождя. В зале на узкой сцене разместилось более ста человек: хор в глубине сцены, оркестр сместившейся к рампе, около дирижёра кое-как пристроились вокалисты. В зале было не меньше зрителей, душный, как и погода на улице, воздух казался наэлектризованным.

Дирижер поднял палочку. Вдруг на противоположенном от меня конце оркестра все как-то быстро засуетились. С одним из вокалистов случился припадок. Послышались нервные крики: «Барабанную палочку ему между зубов!.. Вызовите скорую!..» Все продолжалось несколько мгновений, но мне показалась, что прошла вечность.

Что произошло дальше, никто не знает. То, что случилось – просто и сложно одновременно. Я бы мог описать, как взмахнул палочкой дирижер, и мы сыграли первый аккорд медленного вступления «Алеко», который оказался таким прозрачным, и музыка полилась, и всё засияло. На нас, в ту минуту, наверное, смешно было смотреть. Мы чуть не опешили, удивлен был и сам дирижер. Но зрительский глаз ищет себе кого-то одного, а не найдя останавливает взор на стройной спине дирижера. Страшно было остановиться, не удержать этот полёт при переходе от одного номера оперы к другому. Наверное, я бы мог много еще чего вспомнить, но все это будет лишь полуправда, обусловленная неизбежной односторонностью взгляда, взгляда со сцены. Просто вдруг мы сыграли хорошо, чего не ожидали и чему потом не верили. Все получилось, и это маленькое чудо произошло. Была ли виной тому весенняя гроза или припадок, спровоцированный духотой, – запланированная жертва нашему успеху… Когда я пересматриваю видеозапись, то ничего не могу разобрать. Все происходит в течение десяти секунд: падает… его оттаскивают за кулисы… дирижер успевает только повернуться, а все замирают в ожидании…

*  *  *

В моих воспоминаниях не стоит искать четких линий рассказа. Ведь они так же подвержены времени, как и всё вокруг. Кто-то скажет, что нельзя описывать одного человека двумя противоположными существами, но что сделаешь, если таким уж мне он запомнился. Быть может, какие-то внешние детали ускользнули от меня тогда. Но спрашивать о них моих бывших товарищей бессмысленно – музыканты не наблюдательный народ. Иногда я случайно встречаю своих бывших сокурсников. Мы вспоминаем последний концерт, наш выпускной, наших друзей и преподавателей…

Альгирдас РУЙБИС

,

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *


Срок проверки reCAPTCHA истек. Перезагрузите страницу.